Иногда, чтобы найти дорогу домой, нужно заблудиться вместе с тем, кто, на первый взгляд, не способен найти и двух одинаковых сапог. Семёныч думал, что его задача — просто доставить «ценный груз», зелёного лейтенантика, до штаба. Но на тропе, где за каждым кустом может ждать смерть, а в каждом слове попутчика — неожиданное откровение, ему придётся заплатить старый долг. Не Родине. Себе. Это история о том, что мужество бывает разным, а настоящая сила — не в умении держать удар, а в способности подняться после него и… рассмеяться. Кукушкин долг Семёныч сплюнул на растрескавшуюся землю. Слюна тут же впиталась, будто и не было. Осень здесь была неправильная. Не золотая, не щедрая, а какая-то скупая, пыльная. Стерва-осень. Ветер нёс не запах прелых листьев, а горькую вонь гари и тревоги. — Товарищ старший прапорщик, а вы знаете, что обыкновенная кукушка, Cuculus canorus, способна за час съесть до ста гусениц? — раздался за спиной бодрый голос. Семёныч медленно обернулся. Лейтенант Орлов, долговязый, как аист на одной ноге, поправил очки и с энтузиазмом уставился на него. «Аист» — так его прозвали за рост и нелепую походку. Семёнычу это чудо в перьях свалилось на голову час назад с приказом: «Доставить в целости. Голова у парня — дом советов, аппаратуру новую привёз, настраивать будет». — Ты, лейтенант, сейчас гусеница, — прохрипел Семёныч. — И я тебя съем, если ещё раз назовёшь меня «товарищ старший прапорщик». Я тебе Семёныч. И на «ты». Усёк? — Так точно, Семёныч! — отрапортовал Аист, чуть не выронив свой тощий вещмешок. — Просто субординация… — Субординация у тебя в штанах, лейтенант. А здесь — жизнь. Она баба простая, без чинов. Либо ты её, либо она тебя. Пошли. Нога за ногу, след в след. И молчи. Думай про своих кукушек. Они шли уже третий час. Семёныч — впереди, легко и бесшумно, будто не шёл, а перетекал по местности. Аист пыхтел сзади, спотыкаясь о корни и проклиная берцы сорок шестого размера. — Семёныч, а можно вопрос? — не выдержал он. Семёныч остановился так резко, что лейтенант ткнулся ему носом в спину. — Ну? — А почему кукушка своих птенцов бросает? Это же… противоестественно. Семёныч посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Таким взглядом смотрят на дно колодца, пытаясь разглядеть, осталась ли там вода. — Потому что дура, — коротко бросил он и пошёл дальше. «Дура…» — пронеслось у него в голове. Слово зацепилось, как репей. Он вспомнил сестру. Олька. Старшая. Вечно она его жизни учила. «Сёма, ну нельзя же так! Надо мягче, надо с людьми по-людски!» А он что? Он по-мужски. Жёстко, коротко, по делу. Последний раз, когда виделись, лет пять назад, на юбилее у матери, опять сцепились. Из-за какой-то ерунды. Он ей что-то резкое брякнул, она обиделась. Уехала, даже не попрощавшись. А он и не позвонил. Гордый. Кукушка… Кто из них кукушка? Кто кого бросил? Внезапно впереди, в перелеске, хрустнула ветка. Семёныч одним движением сдёрнул Аиста на землю, зажал ему рот ладонью. — Тс-с-с, — прошипел он. Сердце ухнуло куда-то в район сапог. Они лежали в сухой траве, пахнущей полынью и пылью. Семёныч достал бинокль. Вглядывался, пока глаза не заслезились. Ничего. Показалось? Старый солдатский закон гласит: если показалось — перекрестись и окопайся. — Показалось, — выдохнул он, но расслабляться не спешил. — Ладно, птичка певчая, подъём. Только теперь ещё тише. Они двинулись дальше. Аист молчал. Кажется, до него наконец дошло, что это не поход выходного дня. К вечеру они вышли к заброшенному хутору. Два покосившихся дома, пустые глазницы окон. Мёртвое место. — Здесь заночуем, — решил Семёныч. — Разводи костёр. Маленький. Чтоб только ладони погреть, а не спутник вражеский. Пока Аист возился с ветками, Семёныч осматривал хату. Внутри пахло мышами и забвением. На столе лежала перевёрнутая фотография в рамке. Он поднял её. Молодая женщина с двумя детьми — мальчиком и девочкой. Девочка, старшая, обнимала брата за плечи. Защищала. Что-то внутри Семёныча дрогнуло. Он быстро поставил фото на место. — Огонь готов, Семёныч! — позвал Аист. Они сидели у крохотного костерка, жевали сухпай. Молчали. Тишина давила, звенела в ушах. — Моя сестра… — вдруг сказал Аист, глядя в огонь. — Она тоже птиц любит. Говорит, у каждой свой голос. Она меня и научила их различать. Семёныч хмыкнул в кулак, но ничего не сказал. Он просто слушал. — Мы с ней в детстве… разные были. Она — пробивная, заводила. А я — книжный червь, в очках. Меня во дворе дразнили, а она всегда заступалась. Один раз пацану, который у меня рогатку отнял, так портфелем по башке заехала, что тот до самого дома ревел. А потом мне выговаривала: «Чего ты как неживой? Дай сдачи! Не можешь рукой — кричи!» Аист усмехнулся своим воспоминаниям. — А я не мог. Не умел. Она меня всему учила. Даже драться. Говорила: «Главное, Васька, не победить. Главное — не ссать». Простите, Семёныч. Семёныч молчал. Васька… Его так только Олька звала. «Сёмка, не ссать!» — кричала она ему, когда он в первый раз лез на высоченную сосну за шишками. А потом, когда он всё-таки свалился и разодрал коленку, она не плакала, а злилась. Тащила его на себе домой, оттирая ему слёзы грязным подолом, и бубнила: «Ну вот, допрыгался, орёл. Теперь мать нам обоим всыплет». И всыпала. Ольке — за то, что не уследила. А ему — чтоб не лазил. А больно было обоим одинаково. — Мы с ней сейчас… редко общаемся, — голос Аиста стал тише. — Я уехал учиться, потом вот… сюда. А она пишет. Длинные такие письма, электронные. Про всякую ерунду — про кота, про соседей, про новый сериал. А в конце всегда приписывает одно и то же: «Береги себя, дурень». И я знаю, что за этой фразой… всё. Вся её любовь, вся тревога. А я отвечаю коротко: «Норм». Что тут напишешь? «Сестра, я тут по выжженной земле хожу с мужиком, который похож на гранитную скалу и смотрит на меня, как на гусеницу?» Он горько рассмеялся. — Вот вы сказали, кукушка — дура. А может, она не дура? Может, она знает, что сама птенца не вытянет? Что в чужом гнезде ему теплее будет, сытнее? Может, это не предательство, а… высшая форма заботы? Отдать, чтобы спасти. Семёныч поднял голову и посмотрел на лейтенанта. В свете костра его очки бликовали, и лица было не разглядеть. Но голос… В голосе не было ни грамма наивности. Была взрослая, выстраданная боль. И в этот момент Семёныч перестал видеть перед собой нелепого Аиста. Он видел парня, который тащит на себе не только вещмешок и рацию, но и тяжёлый груз вины перед сестрой. Такой же груз, какой он сам, Семёныч, таскал уже много лет, даже себе в этом не признаваясь. — Ты, лейтенант, философ, — хрипло сказал он. — Только жизнь — она не философия. Она — вот. — Он ткнул пальцем в темноту за пределами их крохотного островка света. — Там нет «может быть». Там есть «или-или». Внезапно со стороны развалин второго дома донёсся тихий шорох. Не мышиный. Не ветер. Шорох ткани, скользнувшей по бетону. Семёныч и Аист замерли одновременно. Костёр, который только что казался спасением, теперь стал предательской мишенью. Семёныч одним движением засыпал его землёй. Тьма и тишина обрушились на них, стали плотными, осязаемыми. — За мной, — прошептал Семёныч, и его шёпот был страшнее крика. — Тихо. Как вода. Они скользнули в тень дома. Семёныч прижался спиной к холодной стене, вслушиваясь. Сердце колотилось где-то в горле, отдавая в виски. Он чувствовал, как дрожит рядом Аист, но парень не издавал ни звука. Учится. Быстро учится. Из-за угла показалась тень. Потом ещё одна. Двое. Шли осторожно, но слишком уверенно для этого мёртвого места. «Не наши», — пронеслась мысль. Семёныч стиснул рукоять ножа. План созрел мгновенно. Простой, как мычание. Рискованный, как всё в его жизни. Он толкнул Аиста в сторону сарая, показал жестом: «Жди». А сам, сделав глубокий вдох, шагнул из-за угла. — Эй, мужики, огоньку не найдётся? — громко и нарочито расслабленно спросил он, поднимая руки. Две тени замерли, вскинули стволы. Секундная растерянность. Им в голову не могло прийти, что кто-то здесь может вот так просто выйти и попросить прикурить. Этой секунды Семёнычу хватило. Он рванул влево, падая. Грохнул выстрел, пуля со свистом вспорола воздух там, где только что была его голова. И в тот же миг из сарая с диким, нечеловеческим воплем вылетела долговязая фигура Аиста. Он не бежал — он летел, размахивая над головой тяжёлым дрыном, который успел где-то подобрать. — НЕ ТРОГАЙ ЕГО, СВОЛОЧЬ! Это было так неожиданно, так абсурдно, что второй боевик опешил. Он повернулся на крик, и это стало его ошибкой. Семёныч уже был на ногах. Короткий, точный удар. Второй — уже не понадобился. Аист же со всего маху опустил свой дрын на ствол первого стрелка. Раздался хруст и сдавленный вскрик. Всё закончилось за десять секунд. Они стояли над двумя телами, тяжело дыша. Адреналин бил в уши. — Ты… ты чего выскочил? — выдохнул Семёныч, поворачиваясь к лейтенанту. — Я же сказал ждать! — А вы… вы зачем вышли? — так же задыхаясь, спросил Аист. — Они бы вас… — Я их отвлекал! Чтобы ты ушёл! — А я вас прикрывал! Чтобы вы их… Они замолчали, глядя друг на друга. И вдруг Семёныча прорвало. Он засмеялся. Глухо, хрипло, потом всё громче и громче, до слёз, до колик в животе. Глядя на него, неуверенно улыбнулся, а потом тоже зашёлся смехом и Аист. Они хохотали посреди мёртвого хутора, над двумя врагами, под безразличными звёздами. Смеялись над собственным страхом, над нелепостью ситуации, над тем, что два совершенно разных человека, «скала» и «аист», только что спасли друг другу жизнь, действуя как единый, идеально слаженный, хоть и безумный механизм. Когда смех утих, Семёныч подошёл к Аисту и тяжело положил ему руку на плечо. — Ты, лейтенант… Ты не аист. Ты — ястреб-перепелятник. Тот тоже с виду невзрачный, а бьёт без промаха. Аист, он же Орлов, он же Васька, снял очки, протёр их дрожащими пальцами. Без них его лицо выглядело совсем по-мальчишески, беззащитно. — Я просто… вспомнил, что сестра говорила. «Не можешь рукой — кричи». Я и заорал. И побежал. Сам не знаю, как. — Иногда заорать — самый правильный приказ, — серьёзно сказал Семёныч. — Ладно, философы. Уходим отсюда. Эти двое не на прогулку вышли. Где-то рядом их гнездо. Они шли всю ночь, подгоняемые холодным ветром и остатками адреналина. Молчали. Но это было уже другое молчание. Не то отчуждённое, что было днём, а тяжёлое, сплочённое, как земля, по которой они ступали. Молчание двух мужиков, которые вместе заглянули за край и вернулись. Под утро, когда небо на востоке стало сизым, как старая солдатская шинель, они вышли к своим. Их встретили заспанные, хмурые лица. Семёныч коротко доложил о контакте, сдал «груз» — живого и невредимого лейтенанта Орлова — какому-то капитану. — Ну, бывай, орнитолог, — бросил он Аисту, поворачиваясь, чтобы уйти в свою землянку, отоспаться. — Семёныч, постойте! — окликнул его Орлов. Семёныч обернулся. Лейтенант стоял, переминаясь с ноги на ногу, и в его руках был спутниковый телефон — та самая «аппаратура», которую он тащил. — Вот… Связь настроил. Отличная. Можно позвонить. Куда угодно. Он протягивал телефон Семёнычу. — Мне некуда, — буркнул тот, хотя сердце ёкнуло. — А вы… сестре своей позвоните, — тихо, но настойчиво сказал Орлов. — Она ведь тоже, наверное, пишет вам: «Береги себя, дурень». Семёныч замер. Он смотрел на этого долговязого парня в очках и видел не просто спасённого им лейтенанта. Он видел зеркало. И отражение ему не нравилось. Упрямое, гордое, глухое. — У меня нет сестры, — отрезал он, сам не понимая, зачем врёт. — Есть, — так же тихо, но уже с железом в голосе ответил Орлов. — У всех есть. У кого-то по крови, у кого-то по духу. И каждая ждёт звонка. Не для отчёта, что жив. А чтобы просто услышать голос. Позвоните, Семёныч. Это приказ. Он вложил холодный аппарат в ладонь Семёныча и, развернувшись, зашагал к штабной палатке. Уже не сутулясь. Не как Аист. Как Орлов. Семёныч стоял один посреди лагеря, который начинал просыпаться. В руке лежал тяжёлый телефон. Он смотрел на него, как на неразорвавшуюся гранату. Пять лет молчания. Пять лет глупой, въевшейся под кожу обиды. Что он ей скажет? «Привет, Олька. Это я, твой брат-кукушка. Решил тут из чужого гнезда позвонить»? Он отошёл за хозблок, подальше от чужих ушей. Пальцы, привыкшие к спусковому крючку, неловко тыкали в кнопки, набирая до боли знакомый, но давно забытый номер. Гудки. Длинные, как вечность. Он уже хотел сбросить, но на том конце провода щелкнуло. — Алло? — сонный, встревоженный женский голос. Семёныч молчал. Слова застряли в горле комом сухой глины. — Алло! Кто это? Сёма, это ты? Что-то случилось?! Её голос мгновенно проснулся, наполнился тревогой. И в этой тревоге было столько любви, столько нерастраченной заботы, что у Семёныча, старого вояки, не знавшего слёз, предательски защипало в глазах. Он откашлялся. — Привет, Оль. — Сёма! Господи, Сёма! Ты… ты где? Ты как? — Норм, — по привычке выдавил он. И тут же, вспомнив ночной разговор у костра, добавил: — Я в порядке, сестрёнка. Живой. На том конце провода всхлипнули. — Дурень… — услышал он сквозь слёзы. — Дурень ты мой… И Семёныч вдруг понял. Кукушка бросает яйцо не потому, что дура. И не из высшей заботы. А потому, что по-другому не умеет. Но даже у самой бестолковой кукушки где-то глубоко внутри навсегда остаётся долг — тот самый звук, тот самый зов, который тянет её обратно. Не в гнездо. А просто в ту сторону, где осталась её кровь. — Я тоже скучаю, Оль, — хрипло сказал он в трубку. — Очень. Он говорил ещё долго. Про всякую ерунду — про погоду, про нелепого лейтенанта-орнитолога, про то, что осень тут злая, как стерва. А она слушала и иногда тихо смеялась. И в этом смехе не было ни упрёка, ни обиды. Только тепло. Когда он закончил разговор, солнце уже поднялось, окрасив небо в нежные, мирные тона. Семёныч посмотрел на свои руки. Они больше не дрожали. Он вернул один долг. Самый главный. Не Родине. Себе. И сестре. А значит, и самый главный бой он ещё не проиграл. Он вернул телефон капитану, кивнув молча, и побрёл к своей землянке. Ноги сами несли, а голова была пустой и лёгкой, как после хорошей бани. Впервые за много лет он не чувствовал привычного скрежета внутри — смеси застарелой вины, упрямства и одиночества. Этот скрежет стал таким родным, что Семёныч и не замечал его, как не замечают тиканье старых часов в доме. И только когда они останавливаются, ты вдруг понимаешь, в какой оглушительной тишине жил. В землянке было сумрачно и пахло остывшим металлом печки. Он завалился на нары, не раздеваясь, и закрыл глаза. Спать не хотелось. Перед внутренним взором стояло не лицо сестры, а долговязая фигура лейтенанта Орлова, орущего дурным голосом и несущегося с дрыном наперевес. Семёныч снова хмыкнул. «Не можешь рукой — кричи». Простая бабская мудрость. А ведь работает почище любой тактической укладки. Сколько раз он видел, как здоровые мужики, спецы, ломались в тишине, сжираемые собственным молчанием. А этот очкарик… заорал. Выплеснул страх наружу, превратил его в оружие. Сон всё-таки сморил его, тяжёлый, без сновидений. Проснулся он оттого, что кто-то деликатно, но настойчиво топтался у входа. — Семёныч, разрешите? Голос Орлова. Семёныч сел, протирая глаза. — Чего тебе, Красная книга? Заблудился? Штаб в другой стороне. Аист вошёл, неловко пригибаясь. В руках у него был армейский котелок, от которого шёл пар и умопомрачительный запах. — Я тут… каши сварил. С тушёнкой. Настоящей, не из сухпайка. У начпрода выменял на… — он запнулся, — на консультацию по миграции серой цапли. Семёныч уставился на него. Потом на котелок. Потом снова на него. — Ты сейчас серьёзно? — Абсолютно, — кивнул Орлов, ставя котелок на импровизированный стол. — Горячее — основа основ. Сестра говорит, мужика надо кормить, тогда он добрее. Он достал две ложки, протянул одну Семёнычу. Тот взял её машинально. Каша была отменная. Разваристая, жирная, с луком. Семёныч ел молча, с жадностью оголодавшего волчары. Он и забыл, когда в последний раз ел что-то, приготовленное не по уставу, а по-человечески. — Спасибо, — буркнул он, когда котелок опустел. — На здоровье, — Орлов аккуратно собирал ложки. — Я, собственно, зашёл попрощаться. Меня перебрасывают дальше, на узел связи. Через час уезжаю. — Понятно, — Семёныч почувствовал странное подобие разочарования. Только нашёл себе собеседника, который не бесит, а заставляет думать, и вот — на тебе. Армейская жизнь, вечная пересадка с поезда на поезд. — Ну, смотри там. Не ори почём зря. — Постараюсь, — Аист улыбнулся. — Семёныч, а можно ещё один вопрос? Последний. — Валяй, орнитолог. Пока я добрый от твоей каши. Орлов снова поправил очки, взгляд стал серьёзным. — Вы тогда, на хуторе… Вы ведь не просто так вышли. Вы знали, что я в сарае. Вы дали мне шанс уйти. Почему? Вы же меня и за человека не считали. Гусеницей называли. Семёныч отвёл взгляд. Он смотрел на тусклую лампочку под потолком, а видел перевёрнутую фотографию на пыльном столе. Девочка, обнимающая брата. Олька, тащившая его, сопливого, с разбитой коленкой. — Потому что у каждой гусеницы, лейтенант, есть сестра, — прохрипел он, не глядя на Орлова. — И она ждёт, что её брата-дурня кто-нибудь прикроет. Раз уж она сама не может. А долги, знаешь ли, надо отдавать. Даже чужие. Особенно чужие. Орлов молчал с минуту, переваривая. — Понял, — наконец сказал он. — Спасибо вам. За всё. Он протянул руку. Семёныч посмотрел на его длинные, тонкие пальцы пианиста или хирурга, а потом на свою широкую, мозолистую ладонь. И крепко её пожал. — Давай, лейтенант. Не ссать. — И вам того же, Семёныч. Аист ушёл. А Семёныч остался сидеть в своей землянке, в которой теперь пахло не только железом и сыростью, но и гречневой кашей. Он вдруг понял, что этот нелепый лейтенант за одни сутки сделал то, чего не могли сделать годы войны и десятки людей. Он пробил его броню. Не сломал, нет. А просто нашёл в ней крохотную щель и заглянул внутрь. И заставил его самого туда заглянуть. Он встал, подошёл к своему вещмешку, порылся в нём и достал старую, потрёпанную записную книжку. На последней странице карандашом был набросан номер. Номер Ольки. Он обвёл его несколько раз, чтобы не стёрся. Теперь он будет звонить. Нечасто. Может, раз в месяц. Просто чтобы сказать: «Привет, Оль. Норм». Но теперь за этим коротким словом для них обоих будет стоять целая история. Про кукушку, которая вспомнила о долге. Про аиста, оказавшегося ястребом. И про то, что самый главный бой — это тот, в котором ты не побеждаешь врага, а находишь брата. Даже если для этого нужно сначала заблудиться в трёх соснах посреди выжженной земли. Семёныч долго сидел, глядя на страницу с номером, будто на карту минного поля. Потом аккуратно закрыл книжку, сунул обратно в вещмешок и выдохнул. В груди было странное ощущение — не боль, не тревога, а что-то вроде тихого гудения, как после выстрела, когда уши ещё не привыкли к тишине. Он не знал, что с этим делать. Хотелось выйти наружу, вдохнуть холодный воздух, убедиться, что мир всё ещё стоит на месте. Он поднялся, расправил плечи и вышел. Утро было ясное, прозрачное, как стекло. Воздух пах гарью, но где-то вдалеке уже тянуло свежестью — значит, дождь будет. На горизонте, над серыми холмами, медленно поднималось солнце. Оно не грело, но светило упрямо, как старый фонарь, который давно пора заменить, а он всё ещё работает, потому что кому-то лень его снять. Семёныч закурить хотел — привычка старая, хоть и бросил. Пальцы сами потянулись к нагрудному карману, но там, конечно, пусто. Он усмехнулся. «Вот ведь, — подумал, — бросил, а рука помнит. Тело, оно как собака: хозяин сказал “сидеть” — сидит, но глаза всё равно на дверь». Мимо прошёл молодой сержант, с рюкзаком, с усталым лицом. Кивнул. Семёныч ответил тем же. В этом кивке было больше, чем в любом разговоре. Признание. Связь. Мужики редко говорят словами — у них всё в жестах, в паузах, в том, как ты держишь взгляд. Он пошёл вдоль лагеря. Земля под ногами хлюпала, сапоги вязли в грязи. Где-то ругались техники, кто-то смеялся, кто-то пел вполголоса старую песню, слова которой давно стерлись, но мелодия осталась. Всё это было живое, настоящее. И Семёныч вдруг понял, что впервые за долгое время ему не хочется уезжать. Не потому, что здесь хорошо, а потому, что здесь — он сам. Без маски, без показного равнодушия. Просто человек, который однажды решился позвонить. Он вспомнил голос сестры. Тёплый, чуть хрипловатый, с тем самым интонационным «ну что ж ты, дурень», от которого внутри всё переворачивается. И понял: этот голос — его компас. Не тот, что показывает север, а тот, что указывает на дом. Даже если дома нет, есть голос, который и есть дом. Он дошёл до края лагеря, где начиналось поле, утыканное скелетами подсолнухов. Чёрные, мёртвые головы покорно склонились к земле. Картина унылая, но Семёныч смотрел на неё иначе. Он видел не смерть, а обещание. В каждой этой мёртвой башке — сотни семечек. Сотни новых жизней, которые ждут своего часа. Нужно только, чтобы земля отдохнула, чтобы пришла весна. «Всё возвращается, — подумал он. — И добро, и дерьмо, и долги. Главное — дождаться своего круга». Он развернулся и пошёл обратно, к своей землянке. Шаг стал твёрже, увереннее. Он больше не был просто функцией, винтиком в огромной военной машине. Он был Семёнычем. Братом Ольки. Мужиком, который накормил лейтенанта-философа кашей. Человеком, который заплатил чужой долг и неожиданно для себя закрыл свой собственный. Впереди ещё была война. Были грязь, кровь и усталость. Но теперь в его внутреннем вещмешке, рядом с потрёпанной записной книжкой, лежал новый, бесценный груз — лёгкость. Лёгкость человека, который наконец-то сказал главное. И был услышан. А где-то там, за сотни километров, долговязый лейтенант Орлов, настраивая свою хитроумную аппаратуру, вдруг улыбнётся, вспомнив хриплый смех старого прапорщика посреди мёртвого хутора. И, может быть, тоже достанет телефон, чтобы набрать номер и сказать в трубку: «Привет, сестра. У меня всё норм. Я тут такого ястреба встретил… Ты бы видела». Ведь у каждой кукушки, как ни крути, должен быть свой ястреб. И у каждого ястреба — своя кукушка, которой однажды нужно просто позвонить. Семёныч остановился и поднял голову к небу, где в холодной синеве уже чертил круг одинокий коршун. Он не знал, куда занесёт его завтра, но впервые за долгие годы ему было всё равно. Главное, он теперь точно знал, куда возвращаться, даже если возвращаться придётся только мыслями и редкими звонками. Старый солдат посмотрел на свои руки, сжал их в кулаки и усмехнулся: самый главный бой — тот, что ты выигрываешь без единого выстрела. И этот бой он сегодня, кажется, выиграл.
Подписаться
авторизуйтесь
0 Комментарий